Филя и Маша

Филя и Маша

Бабка Маша померла 92-летней пару лет назад в Осташковском доме престарелых, куда её определили дальние родственники, после того как деревня, где она родилась, но в которой ей не дали умереть, полностью опустела.

Есть ещё, есть всего в четырехстах километрах от заплывшей жиром и гламуром Москвы этой Москвой и Богом забытые места, типа тверской глубинки, которым даже на местных хозяев не везло. Один губернатор проворовался. Сел, правда, условно, и, отбыв своё условное «злоключение», скрючился от СПИДа, как и положено всякому уважающему себя гею.

Следующий за ним и вбухавший в избирательную кампанию чуть ли не миллиард долларов, долго и нудно их отбивал. Наверное, отбил, коль деревня, в которой жила бабка Маша, вымерла окончательно.

Я иногда захожу в её дом, двери которого нынче выломаны и всюду гуляет ветер, вороша разбросанные мародерами и залетными пьянчужками старые фотографии на полу. Он мне напоминает окрестности, некогда славившиеся льноводческими хозяйствами. Теперь там, где рос лён, — густой подлесок с осинами и березами толщиной с чресла иной губернаторской жены. Всё верно: не стало страны – не осталось и русской деревни. Осинам да березам в аккурат лет по 20-25. Этого срока достаточно, чтобы дикая природа взяла своё.

Дело, как понимаете, не в социализме или нашем своеобразном капитализме. Дело в запустении и в разрухе. Причем не только в клозетах и головах…

Бабка Маша, когда я ещё застал её в добром здравии и настроении, однажды нас хорошо рассмешила. В нашей компании был кореец, и бабка Маша всё к нему приглядывалась.
— Ты чей будешь, чернявый? – спросила она корейца, как обычно, без обиняков. – Уж не цыган ли?
— Цыган я, баба Маша, цыган!

Старушка согласно покивала головой, видно, сдерживая свои обиняки. Чуть позже всё же дала им волю, умиротворенная милой её сердцу картиной – полным столом, главное место на котором занимали крупные ломти городского хлеба на тарелке, словно пряники с логотипом по юбилейному случаю. Маленькая, почти кукольная, со столь же кукольным личиком, утопленным в по-старушечьи повязанный платок, она таки заставила нас свалиться с лавок от нашего же дикого гогота:
— А я думаю, что он не цыган вовсе, а еврей!

В эти глухие места порыбачить и поохотиться (едва нарождающаяся Волга под боком) в летние месяцы мы наезжали частенько. С гостинцами, конечно, захаживали к бабке Маше – посидеть, послушать, посмеяться. А уезжая, все недобитые припасы, которых оставалось множество, укладывали в коробки и относили старушке: «Извини, баб Маш, водку всю выпили». Шутили, значит, так. Она всегда плакала – настолько, насколько могла плакать почти (на то время) девяностолетняя женщина. И крестила нас, уходящих в осень. Ей предстояло зимовать. До серьезного снега, когда в эти места еще могла пробраться автолавка, она покупала муку и замороженные «ножки Буша». Одной «ножки», чтобы сварить на ней «суп с вермишелькой», ей хватало на три-четыре дня. Из муки выпекала хлеб в русской печи – спасибо Филе, Филиппу, мужу, то есть, который печь соорудил…

Филя умер давно, где-то в конце пятидесятых. От ран, как водится, полученных на войне. В округе о нем почти никто ничего не знал, если иметь в виду, что «округа» — это ещё пяток практически вымерших деревень на солидном расстоянии друг от друга, в которых — десяток-полтора дворов, завоеванных бурьяном.

Информация бабки Маши относительно Фили сводилась к тому, что тот вскоре после войны «перетряхнул дом». То есть с помощью мужиков, раскидал вековую постройку по бревнышку до основания, заменил подгнившие венцы и собрал её вновь, заново соорудив русскую печь и печь-голландку рядышком. Дело в том, что в деревнях на валдайщине печи ставят не на фундамент, а на пол, поскольку земля просто пропитана водой для Волги-матушки. Правда, пол там основательный. Не доска, а вытесанная сосновая колода, которая танк удержит, не то что печь.

«Перетряхивание», судя по тому, что за последующие пять десятков лет с домом ничего не случилось, было основательным. Это характерно для настоящего русского мужика, жившего и сегодняшним, и завтрашним, и послезавтрашним днём. Но Филя, ведь, был и войной покалечен. А в доме, до «перетряхивания», в войну базировался немецкий штаб, поскольку направление на Ржев и на Москву стратегически обуславливалось особенностями местности – разливом истоков Волги, организованном ещё при Екатерине II, построившей здесь плотину нынешнего Верхневолжского водохранилища.

Я бродил в местных лесах, сохранивших курганы для установки орудий, и видел Волгу, неоднократно выбрасывающую на песчаные берега человеческие кости. Картошку сажаешь, да и то в многократно перекопанной земле находишь то ржавые гильзы, то штык-нож немецкий, то хвостовик разорвавшейся мины… Короче говоря, когда-то здесь очень было жарко. И когда фашисты напирали, и когда их гнали с одного берега на другой. Пожалуй, более уже эта тверская глушь не изведает такого столпотворения жизни и смерти, что не дай Бог. И Филя, я думаю, перетряхивал дом не только из-за подгнивших венцов. Он перетряхивал его дух, впитавший не столько даже неметчину, сколько то, что Маша, его жена, вынуждена была жить под этой неметчиной. Черт его знает, короче.

Но в этот раз я не поленился, приволок лестницу и забрался поверх притолоки, под крышу опустевшего дома, заинтригованный тем, что в доме две печи, а труба на выходе – одна. На притолоку со времен Фили, видать, не ступала нога человека. Она аккуратно была присыпана толстым слоем песка, на котором образовался не менее толстый слой птичьего помета, и ничего более существенного для мародеров не содержала. Только – хитроумную конструкцию дымоходов от двух печей – русской и голландки. Эта конструкция больше всего меня озадачила, как бывалого дачника, который, не задумываясь, вывел бы дымоходы отдельными трубами: так надежнее и экономичнее. Что-то, очевидно, Филя имел ввиду, мастеря замысловатую трапецию из глины и кирпича, как бы заматывая в один узел дымоход от русской, которая обычно топилась раз в три-четыре дня, и дымоход от голландки – той, что для ежедневного обогрева. Но что?

Я вновь спустился в горницу, открытую всем ветрам и всякому, кто может здесь приблудиться. Собрал фотографии, валявшиеся повсюду, заткнул их за стену. По ходу нашел бумажные образа в простеньких рамках. Один вернул в красный угол, угадывающийся за обрывками обоев и древних советских газет под ними. Другой пристроил на кухоньке, полагая, что там он и был.

В доме Фили и Маши
Лики святых и лица совершенно для меня неведомых людей с фотографий как-то слились в одно целое, и я понял, что если сейчас шагну из тлена обезлюдевшей горницы на завалившееся крыльцо, помнящее Филины руки, то шагну в светлое майское предвечерье с невнятными голосами вокруг и разливающимся за банькой смехом. Шагну туда, где более всего отогревается душа.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.